Неточные совпадения
Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим и любящим ее, к огорченной этим равнодушием
матери, к милому, прежде больше всего на свете
любимому нежному отцу.
В числе
любимых занятий Сережи было отыскиванье своей
матери во время гулянья.
Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за
мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность
любимой няни к
матери приводила его в восхищенье.
Паратов. Мне не для любопытства, Лариса Дмитриевна, меня интересуют чисто теоретические соображения. Мне хочется знать, скоро ли женщина забывает страстно
любимого человека: на другой день после разлуки с ним, через неделю или через месяц… имел ли право Гамлет сказать
матери, что она «башмаков еще не износила» и так далее…
Клим заглянул в дверь: пред квадратной пастью печки, полной алых углей, в низеньком,
любимом кресле
матери, развалился Варавка, обняв
мать за талию, а она сидела на коленях у него, покачиваясь взад и вперед, точно маленькая. В бородатом лице Варавки, освещенном отблеском углей, было что-то страшное, маленькие глазки его тоже сверкали, точно угли, а с головы
матери на спину ее красиво стекали золотыми ручьями лунные волосы.
«Как неловко и брезгливо сказала
мать: до этого», — подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был
любимым его садом на земле.
Самгин понимал: она говорит, чтоб не думать о своем одиночестве, прикрыть свою тоску, но жалости к
матери он не чувствовал. От нее сильно пахло туберозами,
любимым цветком усопших.
Сначала бабушка писывала к нему часто, присылала счеты: он на письма отвечал коротко, с любовью и лаской к горячо
любимой старушке, долго заменявшей ему
мать, а счеты рвал и бросал под стол.
И предал Бог своего праведника, столь им
любимого, диаволу, и поразил диавол детей его, и скот его, и разметал богатство его, все вдруг, как Божиим громом, и разодрал Иов одежды свои, и бросился на землю, и возопил: «Наг вышел из чрева
матери, наг и возвращусь в землю, Бог дал, Бог и взял.
Я не обратил особенного внимания на нее; она была дика, проворна и молчалива, как зверек, и как только я входил в
любимую комнату моего отца, огромную и мрачную комнату, где скончалась моя
мать и где даже днем зажигались свечки, она тотчас пряталась за вольтеровское кресло его или за шкаф с книгами.
Смерть застигла ее как раз во время запоя
матери. Собрались соседи и с помощью дворовых устроили похороны. На этот раз к Степаниде Михайловне приставили прислугу и не выпускали ее из спальни, так что неизвестно, поняла ли она что-нибудь, когда мимо ее окон проносили на погост гроб, заключавший в себе останки страстно
любимой дочери.
Этот страшный вопрос повторялся в течение дня беспрерывно. По-видимому, несчастная даже в самые тяжелые минуты не забывала о дочери, и мысль, что единственное и страстно
любимое детище обязывается жить с срамной и пьяной
матерью, удвоивала ее страдания. В трезвые промежутки она не раз настаивала, чтобы дочь, на время запоя, уходила к соседям, но последняя не соглашалась.
На улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была
любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью.
Мать хлестала меня ремнем, но наказание еще более раздражало, и в следующий раз я бился с ребятишками яростней, — а
мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась по комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
Он отдался ей всею душой, полюбил Сахалин и, подобно тому, как
мать не видит в своем
любимом детище недостатков, так он на острове, который сделался его второю родиной, не замечал промерзлой почвы и туманов.
А он улыбался: не думал он спать,
Любуясь красивым пакетом;
Большая и красная эта печать
Его забавляла…
С рассветом
Спокойно и крепко заснуло дитя,
И щечки его заалели.
С
любимого личика глаз не сводя,
Молясь у его колыбели,
Я встретила утро…
Я вмиг собралась.
Сестру заклинала я снова
Быть
матерью сыну… Сестра поклялась…
Кибитка была уж готова.
Мать Агния ввела своих дорогих гостей прямо в спальню и усадила их на кушетку. Это было постоянное и
любимое место хозяйки.
Мать простила, но со всем тем выгнала вон из нашей комнаты свою
любимую приданую женщину и не позволила ей показываться на глаза, пока ее не позовут, а мне она строго подтвердила, чтоб я никогда не слушал рассказов слуг и не верил им и что это все выдумки багровской дворни: разумеется, что тогда никакое сомнение в справедливости слов
матери не входило мне в голову.
Мать сказала об этом Прасковье Ивановне, и она очень была довольна, что мне так нравится
любимая ее песня.
Ежеминутная опасность потерять страстно
любимое дитя и усилия сохранить его напрягали ее нервы и придавали ей неестественные силы и как бы искусственную бодрость; но когда опасность миновалась — общая энергия упала, и
мать начала чувствовать ослабление: у нее заболела грудь, бок, и, наконец, появилось лихорадочное состояние; те же самые доктора, которые так безуспешно лечили меня и которых она бросила, принялись лечить ее.
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей
любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей
матери.
Ей предстояло новое горе:
мать брала с собой Парашу, а сестрицу мою Прасковья Ивановна переводила жить к себе в спальню и поручила за нею ходить своей
любимой горничной Акулине Борисовне, женщине очень скромной и заботливой.
Как ни хотелось моему отцу исполнить обещание, данное
матери, горячо им
любимой, как ни хотелось ему в Багрово, в свой дом, в свое хозяйство, в свой деревенский образ жизни, к деревенским своим занятиям и удовольствиям, но мысль ослушаться Прасковьи Ивановны не входила ему в голову.
— Да, конечно! — отозвался Николай и, обернувшись к
матери, с улыбкой на добром лице спросил: — А вас, Ниловна, миновала эта чаша, — вы не знали тоски по
любимом человеке?
Я никогда не была
матерью, но я воображаю себе: вот у меня растет ребенок —
любимый, лелеемый, в нем все надежды, в него вложены заботы, слезы, бессонные ночи… и вдруг — нелепость, случай, дикий, стихийный случай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни.
Люберцев не держит дома обеда, а обедает или у своих (два раза в неделю), или в скромном отельчике за рубль серебром. Дома ему было бы приятнее обедать, но он не хочет баловать себя и боится утратить хоть частичку той выдержки, которую поставил целью всей своей жизни. Два раза в неделю — это, конечно, даже необходимо; в эти дни его нетерпеливо поджидает
мать и заказывает его
любимые блюда — совестно и огорчить отсутствием. За обедом он сообщает отцу о своих делах.
— Ну, успокойся, Александр! — сказал Петр Иваныч, — таких чудовищ много. Увлекся глупостью и на время забыл о
матери — это естественно; любовь к
матери — чувство покойное. У ней на свете одно — ты: оттого ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут еще не за что; скажу только словами
любимого твоего автора...
— Александр Яковлич пишет, что нежно
любимый им Пьер возвратился в Москву и страдает грудью, а еще более того меланхолией, и что врачи ему предписывают провести нынешнее лето непременно в деревне, но их усадьба с весьма дурным климатом; да и живя в сообществе одной только
матери, Пьер, конечно, будет скучать, а потому Александр Яковлич просит, не позволим ли мы его милому повесе приехать к нам погостить месяца на два, что, конечно, мы позволим ему с великою готовностью.
Зачем
матери, как
любимые игрушки, покупают детям кивера, ружья, шашки?
— И вдруг обнимет сон, как
мать родная
любимое своё дитя, и покажет всё, чего нет, окунёт тебя в такие радости, тихие да чистые, каких и не бывает наяву. Я даже иногда, ложась, молюсь: «Присно дева Мария, пресвятая богородица — навей счастливый сон!»
Вдоль улицы, налитой солнцем, сверкали стёкла открытых окон, яркие пятна расписных ставен; кое-где на деревьях в палисадниках люди вывесили клетки с птицами; звонко пели щеглята, неумолчно трещали весёлые чижи; на окне у Базуновых задумчиво свистела зарянка —
любимая птица Матвея: ему нравилось её скромное оперение, красная грудка и тонкие ножки, он любил слушать её простую грустную песенку, птица эта заставляла его вспоминать о
матери.
О, mà pauvre soeur chérie! [О, моя
мать! о, моя бедная,
любимая сестра! (фр.)]
Таким образом, шутя выгнанный из Москвы, я приезжал в свой город как будто только для того, чтобы там быть свидетелем, как шутя убили при мне страстно
любимую мною
мать и, к стыду моему, растолстеть от горячки и болезни.
Судьба Зотушки,
любимого сына Татьяны Власьевны, повторяла собой судьбу многих других
любимых детей — он погиб именно потому, что
мать не могла выдержать с ним характера и часто строжила без пути, а еще чаще миловала.
Мать родная, прощаясь с
любимыми детьми, не обнимает их так страстно, не целует их так горячо, как целовали мужички землю, кормившую их столько лет.
Но порой в ней пробуждалось иное чувство, не менее сильное и еще более привязывающее к ней Фому, — чувство, сходное со стремлением
матери оберечь своего
любимого сына от ошибок, научить его мудрости жить.
А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой поры, — взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за
любимого.
В собственной семье он был очень милым и
любимым лицом, но лицом-таки ровно ничего не значащим; в обществе, с которым водилась его
мать и сестра, он значил еще менее.
Я начал опять вести свою блаженную жизнь подле моей
матери; опять начал читать ей вслух мои
любимые книжки: «Детское чтение для сердца и разума» и даже «Ипокрену, или Утехи любословия», конечно не в первый раз, но всегда с новым удовольствием; опять начал декламировать стихи из трагедии Сумарокова, в которых я особенно любил представлять вестников, для чего подпоясывался широким кушаком и втыкал под него, вместо меча, подоконную подставку; опять начал играть с моей сестрой, которую с младенчества любил горячо, и с маленьким братом, валяясь с ними на полу, устланному для теплоты в два ряда калмыцкими, белыми как снег кошмами; опять начал учить читать свою сестрицу: она училась сначала как-то тупо и лениво, да и я, разумеется, не умел приняться за это дело, хотя очень горячо им занимался.
Чтобы не так было грустно
матери моей возвращаться домой, по настоянию отца взяли с собой мою
любимую старшую сестрицу; брата и меньшую сестру оставили в Аксакове с тетушкой Евгенией Степановной.
Мы приехали под вечер в простой рогожной повозке, на тройке своих лошадей (повар и горничная приехали прежде нас); переезд с кормежки сделали большой, долго ездили по городу, расспрашивая о квартире, долго стояли по бестолковости деревенских лакеев, — и я помню, что озяб ужасно, что квартира была холодна, что чай не согрел меня и что я лег спать, дрожа как в лихорадке; еще более помню, что страстно любившая меня
мать также дрожала, но не от холода, а от страха, чтоб не простудилось ее
любимое дитя, ее Сереженька.
Я плакал, ревел, как маленькое дитя, валялся по полу, рвал на себе волосы и едва не изорвал своих книг и тетрадей, и, конечно, только огорчение
матери и кроткие увещания отца спасли меня от глупых, безумных поступков; на другой день я как будто очнулся, а на третий мог уже заниматься и читать вслух моих
любимых стихотворцев со вниманием и удовольствием; на четвертый день я совершенно успокоился, и тогда только прояснилось лицо моего наставника.
Григорий Иваныч не был
любимым сыном у
матери, но зато отец любил его с материнскою нежностью.
Были и еще минуты радостного покоя, тихой уверенности, что жизнь пройдет хорошо и никакие ужасы не коснутся
любимого сердца: это когда Саша и сестренка Линочка ссорились из-за переводных картинок или вопроса, большой дождь был или маленький, и бывают ли дожди больше этого. Слыша за перегородкой их взволнованные голоса,
мать тихо улыбалась и молилась как будто не вполне в соответствии с моментом: «Господи, сделай, чтобы всегда было так!»
Так было до вечера. Вечером Линочка ушла к Жене Эгмонт вместе заниматься, а Саша читал
матери любимого обоими Байрона; и было уже не меньше десяти часов, когда Саше прислуга подала записку от Колесникова: «Выйди сейчас же, очень важно».
Всех помнила эта народная песня, как помнит своих
любимых детей только родная
мать: и старика Сеита, бунтовавшего в 1662 году, и Кучумовичей с Алдар-баем, бунтовавших в 1707 году, и Пепеню с Майдаром и Тулкучурой, бунтовавших в 1736 году.
Настю очень огорчила эта сцена. Это был первый ее шаг из дома Крылушкина, где она мирно и спокойно прожила около семи месяцев. Всю дорогу она была встревожена тем, что не привезет умирающей
матери любимого ее сына, Петрушу.
Но Петр не испугался их дряхлого негодования и смело продолжал идти по своему пути, «не обращая внимания, — как говорит г. Устрялов, — на заметную досаду почтенных сединами и преданностью бояр, на строгие нравоучения всеми чтимого патриарха, на суеверный ужас народа, не слушая ни нежных пеней
матери, ни упреков жены, еще
любимой» (том II, стр. 119).
С весны 1692 года принялся он за спуск этих судов и, не довольствуясь присутствием при этом торжестве своей
любимой компании, призвал в Переяславль и цариц;
мать и жену свою.
Такой целомудренности лучшая из
матерей могла бы пожелать своей нежно
любимой дочери, и девушка эта имела бы право называться скромнейшею из девиц своего времени.
Он не мог себе без ужаса представить той минуты, когда
мать, прощаясь с ним, может быть не перенесет этого и умрет на его руках; кроме того, не будучи самонадеян, он, кажется, не слишком твердо был убежден, что достигнет своей
любимой цели, профессорства, или по крайней мере эта цель была слишком еще далека.